Ханна Арендт (известная прежде всего книгами о тоталитаризме и о банальном злодее Эйхмане), бежавшая от нацистов из Германии через Францию в США в 1964 г. говорила в интервью:

"Европа догитлеровского времени? Никакой ностальгии у меня нет. Что осталось? Остался язык.

Гаус: А это для вас значит много?

Арендт: Очень много. Я всегда сознательно отказывалась терять родной язык. Я всегда соблюдала определенную дистанцию как по отношению к французскому, на котором я тогда очень хорошо говорила, так и по отношению к английскому, на котором я пишу сегодня.
Гаус: Я об этом как раз и хотел спросить. Теперь вы пишете по-английски?

Арендт: Я пишу по-английски, но я никогда не теряла дистанции по отношению к нему. Есть огромная разница между родным языком и всеми остальными языками. Про себя я могу сказать страшно просто: приличную часть немецкой поэзии я знаю наизусть. Эти стихи живут где-то у меня в голове, в уголках сознания, и, разумеется, ни на одном другом языке у меня это уже не получится. По-немецки я позволяю себе вещи, которые никогда бы не позволила себе по-английски. Вообще-то иногда я себе их позволяю и по-английски тоже, так как я довольно сильно обнаглела, но, в общем, я соблюдаю эту дистанцию по отношению к английскому языку. Немецкий язык, во всяком случае, — это главное, что осталось и что я сознательно сохраняла.

Гаус: Даже в самое тяжелое время?

Арендт: Да, всегда. Я думала: а что же с этим делать? Ведь это же не немецкий язык проклят или испорчен. Ведь это же не немецкий язык сошел с ума. И во-вторых: для родного языка не существует никакой замены. Можно родной язык забыть. Это правда. Я видела таких людей. Они говорили на чужом языке лучше, чем я, — я-то говорю по-прежнему с очень сильным акцентом, и я часто говорю не идиоматически. Но чужой язык, на котором человек бегло говорит, — это язык, в котором одно клише цепляется за другое, так как та производительность, та способность создавать новое, которая есть у человека в разговоре на собственном языке, она ампутируется, когда он этот язык забывает.

Гаус: Те случаи, когда родной язык бывал забыт, — можно ли назвать это вытеснением?

Арендт: Да, очень часто было именно так — вытеснение как следствие шока. Знаете, решающим событием тут был не 1933 год. По крайней мере, решающим для меня. Решающим был тот день, когда мы узнали об Освенциме.

Гаус: Когда это случилось?

Арендт: Это случилось в 1943 году. И сперва мы этому не поверили. Хотя вообще-то мой муж и я всегда говорили, что об этих бандитах мы поверим чему угодно. Но этому мы не поверили, так как это противоречило всем нуждам и потребностям войны. Мой муж прежде был военным историком, он разбирается в этих делах. Он сказал: не слушай эти россказни, на такое они не пошли бы! А через полгода мы все-таки этому поверили, потому что нам это было доказано. И вот это стало настоящим шоком. Раньше мы говорили: ну бывают же у людей враги, это совершенно естественно. Почему бы именно нашему народу вдруг не иметь никаких врагов? Но это было уже что-то другое. Здесь действительно как будто разверзлась бездна. Потому что до того у нас было представление, что все остальное каким-то образом когда-нибудь можно будет загладить. Как в политике вообще все как-нибудь, когда-нибудь, так или иначе можно компенсировать. А это — нет. Это не должно было случиться. И при этом я имею в виду не количество жертв. Я имею в виду фабричное производство трупов и всё то, о чем мне нет необходимости дальше распространяться. Это не должно было случиться. Здесь произошло что-то такое, с чем мы все никогда не справимся. Обо всех других вещах, которые в ту эпоху произошли, я должна сказать: это бывало тяжело, мы бывали бедны, нас гнали, мы должны были убегать, должны были куда-то пробираться и тому подобное. Но мы были молоды. Мне это даже доставляло некоторое — не могу подобрать иного слова — удовольствие. Но [лагеря уничтожения] — это другое дело. Это было чем-то совсем иным. Со всем остальным можно было лично как-то справиться."
Интервью

Тут интересно, что она, еврейка, говорит ("Почему бы именно нашему народу вдруг не иметь никаких врагов?", имея в виду, видимо, немецкий народ.

Но тут можно вспомнить, что она написала:«Я никогда в жизни не любила никакой народ или коллектив: ни немецкий, ни французский, ни американский народ, ни рабочий класс, ни что там еще такое бывает. Я люблю на самом деле только моих друзей, а ни к какой другой любви совершенно не способна. Но прежде всего мне была бы подозрительна любовь к евреям, так как я сама еврейка».