Наверное, это первое антивоенное стихотворение в русской литературе, хотя и не оргинальное, а перевод Вольтера.

В частности, любопытно употребление слова "автомат" в 1779 г.:

"Узнал я, что монах, особа толь святая,
Селитру с серою смешав и растопляя,
Нечаянно для нас злой порох изобрел
И, опалившись им, он больше почернел.
Узнал я, что ядро, чтоб ниже опуститься,
Так должно вверх сперва немного устремиться,
И что из медных жерл в минуту смерть летя,
Параболу своим полетом начертя,
Двумя ударами, которы зверски руки
Направят с хитростью другим на злостны муки,
Сто синих автомат, расположенных в строй,
Опровергает вдруг и рушит в прах земной;
Ружье, кинжалы, меч, штыки остроконечны
И все орудия, хотя бесчеловечны —
Всё хорошо для нас, и всё к добру ведет,
Полезно всё, когда что колет и сечет,
Подобных нам самим искусно убивает.

По сем ночных воров писатель представляет,
Что чрез подземный путь, не бивши в барабан,
Всегда молчанием скрывая свой обман,
Мечи и лестницы неся чрез тьму густую,
Нечаянно мертвят там стражу всю ночную.
На стены города в безмолвии восшед,
Где спят все жители, не опасаясь бед,
Их домы рушат в прах огнем или мечами,
Мужей и чад мертвят, ложатся спать с жена́ми
И, утомясь потом от ревностных трудов,
Чужое пьют вино при грудах мертвецов.
Назавтрее во храм с усердием стремятся,
Хвалу воздать творцу за подвиг славный тщатся,
И по-латыне песнь молебную поют,
Защитником его себе достойным чтут,"
Тактика

Правда, конец стихотворения Костров недопонял:

"Чтоб правда в мир ввела спокойствие желанно, От римского попа гонимо и попранно. Так Костров ошибочно перевел, не поняв текста, слова Вольтера: «l'impraticable paix de l'abbé de Saint-Pierre» (т. е. «недостижимый вечный мир аббата де Сен-Пьера»)."

Про Кострова вспоминали так:

"Кострова мой дядя знал лично. Но анекдот, написанный Д.Н. Бантыш-Каменским в его «Словаре», будто бы Дмитриев привез пьяного Кострова в Санкт-Петербург, совершенная небылица. А ее повторяли в журналах!

Костров – кому это неизвестно! – был действительно человек пьяный. Вот портрет его: небольшого роста, головка маленькая, несколько курнос, волосы приглаженные, тогда как все носили букли и пудрились. Коленки согнуты, на ногах стоял нетвердо и был вообще, что называется, рохля. Добродушен и прост чрезвычайно, необидчив, не злопамятен, податлив на все и безответен. В нем, говаривал мой дядя, было что-то ребяческое. У меня есть его гравированный портрет.

Он жил несколько времени у Ивана Ивановича Шувалова. Тут он и переводил Илиаду. Домашние Шувалова обращались с ним, пости не замечая его в доме, как домашнюю кошку, к которой привыкли.

Однажды мой дядя пришел к Шувалову и, не застав его дома, спросил: «Дома ли Ермил Иванович?». Лакей отвечал: «Дома, пожалуйте сюда!». И привел его в задние комнаты, в девичью, где девки занимались работой, а Ермил Иванович сидел в кругу их и сшивал разные лоскутки. На столе, возле лоскутков, лежал греческий Гомер, разогнутый и обороченный вверх переплетом. На вопрос, чем он занимается, Костров отвечал очень просто: «Да вот, девчата велели что-то сшить!» – и продолжал свою работу.

Костров хаживал к Ивану Петровичу Бектову, двоюродному брату моего дяди. Тут была для него всегда готова суповая чашка с пуншем. С Бекетовым вместе жил брат его Платон Петрович. У них бывали: мой дядя Иван Иванович Дмитриев, двоюродный их брат Аполлон Николаевич Бекетов и младший брат Н.М. Карамзина Александр Михайлович, бывший тогда кадетом и приходивший к ним по воскресениям.

Подпоивши Кострова, Аполлон Николаевич ссорил его с молодым Карамзиным, которому самому было это забавно. А Костров принимал эту ссору не на шутку. Потом доводили их до дуэли. Карамзину давали в руку обнаженную шпагу, а Кострову ножны. Он с трепетом сражался, боясь пролить кровь неповинную. Никогда не нападал, а только защищался.

Светлейший князь Потемкин пожелал видеть Кострова. Бекетов и мой дядя принуждены были, по этому случаю, держать совет, как его одеть, во что и как предохранить, чтоб не напился. Всяк уделил ему своего платья, кто французский кафтан, кто шелковые чулки и прочее. Наконец, при себе его причесали, напудрили, обули, одели, привесили ему шпагу, дали шляпу и пустили идти по улице. А сами пошли его провожать, боясь, чтоб он, по своей слабости, куда-нибудь не зашел. Но шли они за ним на некотором расстоянии, поотдаль. Для того, чтоб идти с ним рядом, было несколько совестно. Костров и трезвый был не тверд на ногах и шатался. Он во всем процессе одевания повиновался как ребенок. Дядя мой рассказывал, что этот переход Кострова был смешон. Так проводили его до самых палат Потемкина, впустили в двери, и оставили, в полной уверенности, что он уже безопасен от искушений.

Костров под действием своего упоения не был весел, а более жалок. Иногда в этом положении, лежа на спине, обращался он мыслию и словами к какой-то любезной, которой, вероятно, никогда и не было. Называл ее по имени и восклицал: «Где ты? – На Олимпе? – Выше! – В Эмпирее? – Выше! – Не постигаю!» – и умолкал."
Дмитриев М.А. Мелочи из запаса моей памяти.

Пушкин писал про него:

"Когда наступали торжественные дни, Кострова искали по всему городу для сочинения стихов и находили обыкновенно в кабаке или у дьячка, великого пьяницы, с которым был он в тесной дружбе. Он несколько времени жил у Хераскова, который не давал ему напиваться. Это наскучило Кострову. Он однажды пропал. Его бросились искать по всей Москве и не нашли. Вдруг Херасков получает от него письмо из Казани. Костров благодарил его за все его милости, но, писал поэт, «воля для меня всего дороже»."